Неточные совпадения
Смеркалось; на столе, блистая,
Шипел вечерний самовар,
Китайский чайник нагревая;
Под ним клубился легкий пар.
Разлитый Ольгиной рукою,
По чашкам темною струею
Уже душистый чай бежал,
И сливки мальчик подавал;
Татьяна пред окном
стояла,
На стекла хладные дыша,
Задумавшись, моя душа,
Прелестным пальчиком
писалаНа отуманенном стекле
Заветный вензель О да Е.
— А, нет! — сказал Чичиков. — Мы
напишем, что они живы, так, как
стоит действительно в ревизской сказке. Я привык ни в чем не отступать от гражданских законов, хотя за это и потерпел на службе, но уж извините: обязанность для меня дело священное, закон — я немею пред законом.
Похолодев и чуть-чуть себя помня, отворил он дверь в контору. На этот раз в ней было очень мало народу,
стоял какой-то дворник и еще какой-то простолюдин. Сторож и не выглядывал из своей перегородки. Раскольников прошел в следующую комнату. «Может, еще можно будет и не говорить», — мелькало в нем. Тут одна какая-то личность из писцов, в приватном сюртуке, прилаживалась что-то
писать у бюро. В углу усаживался еще один писарь. Заметова не было. Никодима Фомича, конечно, тоже не было.
«Ведь и я бы мог все это… — думалось ему, — ведь я умею, кажется, и
писать; писывал, бывало, не то что письма, и помудренее этого! Куда же все это делось? И переехать что за штука?
Стоит захотеть! „Другой“ и халата никогда не надевает, — прибавилось еще к характеристике другого; — „другой“… — тут он зевнул… — почти не спит… „другой“ тешится жизнью, везде бывает, все видит, до всего ему дело… А я! я… не „другой“!» — уже с грустью сказал он и впал в глубокую думу. Он даже высвободил голову из-под одеяла.
Крестьяне речь ту слушали,
Поддакивали барину.
Павлуша что-то в книжечку
Хотел уже
писать.
Да выискался пьяненький
Мужик, — он против барина
На животе лежал,
В глаза ему поглядывал,
Помалчивал — да вдруг
Как вскочит! Прямо к барину —
Хвать карандаш из рук!
—
Постой, башка порожняя!
Шальных вестей, бессовестных
Про нас не разноси!
Чему ты позавидовал!
Что веселится бедная
Крестьянская душа?
Анна Андреевна. Послушай: беги к купцу Абдулину…
постой, я дам тебе записочку (садится к столу,
пишет записку и между тем говорит):эту записку ты отдай кучеру Сидору, чтоб он побежал с нею к купцу Абдулину и принес оттуда вина. А сам поди сейчас прибери хорошенько эту комнату для гостя. Там поставить кровать, рукомойник и прочее.
Почти месяц после того, как мы переехали в Москву, я сидел на верху бабушкиного дома, за большим столом и
писал; напротив меня сидел рисовальный учитель и окончательно поправлял нарисованную черным карандашом головку какого-то турка в чалме. Володя, вытянув шею,
стоял сзади учителя и смотрел ему через плечо. Головка эта была первое произведение Володи черным карандашом и нынче же, в день ангела бабушки, должна была быть поднесена ей.
— Хорошо.
Постойте. Сейчас я
напишу записку. Пошлите Михайлу с запиской в конюшни. Поскорее.
О своей картине, той, которая
стояла теперь на его мольберте, у него в глубине души было одно суждение — то, что подобной картины никто никогда не
писал.
Стоило бы только
написать ему.
Марина встретила его, как всегда, спокойно и доброжелательно. Она что-то
писала, сидя за столом, перед нею
стоял стеклянный кувшин с жидкостью мутно-желтого цвета и со льдом. В простом платье, белом, из батиста, она казалась не такой рослой и пышной.
— Был, — сказала Варвара. — Но он — не в ладах с этой компанией. Он, как ты знаешь,
стоит на своем: мир — непроницаемая тьма, человек освещает ее огнем своего воображения, идеи — это знаки, которые дети
пишут грифелем на школьной доске…
— «Люди любят, чтоб их любили, — с удовольствием начала она читать. — Им нравится, чтоб изображались возвышенные и благородные стороны души. Им не верится, когда перед ними
стоит верное, точное, мрачное, злое. Хочется сказать: «Это он о себе». Нет, милые мои современники, это я о вас
писал мой роман о мелком бесе и жуткой его недотыкомке. О вас».
Вечером задул свежий ветер. Я напрасно хотел
писать: ни чернильница, ни свеча не
стояли на столе, бумага вырывалась из-под рук. Успеешь
написать несколько слов и сейчас протягиваешь руку назад — упереться в стену, чтоб не опрокинуться. Я бросил все и пошел ходить по шканцам; но и то не совсем удачно, хотя я уже и приобрел морские ноги.
Но зато мелькают между ними — очень редко, конечно, — и другие — с натяжкой, с насилием языка. Например, моряки
пишут: «Такой-то фрегат где-нибудь в бухте
стоял «мористо»: это уже не хорошо, но еще хуже выходит «мористее», в сравнительной степени. Не морскому читателю, конечно, в голову не придет, что «мористо» значит близко, а «мористее» — ближе к открытому морю, нежели к берегу.
Saddle Islands значит Седельные острова: видно уж по этому, что тут хозяйничали англичане. Во время китайской войны английские военные суда тоже
стояли здесь. Я вижу берег теперь из окна моей каюты: это целая группа островков и камней, вроде знаков препинания; они и на карте показаны в виде точек. Они бесплодны, как большая часть островов около Китая; ветры обнажают берега. Впрочем,
пишут, что здесь много устриц и — чего бы вы думали? — нарциссов!
Р. S. Проклятие
пишу, а тебя обожаю! Слышу в груди моей. Осталась струна и звенит. Лучше сердце пополам! Убью себя, а сначала все-таки пса. Вырву у него три и брошу тебе. Хоть подлец пред тобой, а не вор! Жди трех тысяч. У пса под тюфяком, розовая ленточка. Не я вор, а вора моего убью. Катя, не гляди презрительно: Димитрий не вор, а убийца! Отца убил и себя погубил, чтобы
стоять и гордости твоей не выносить. И тебя не любить.
Он показал ей, что и где
писать, и она села за стол, оправляя левой рукой рукав правой; он же
стоял над ней и молча глядел на ее пригнувшуюся к столу спину, изредка вздрагивавшую от сдерживаемых рыданий, и в душе его боролись два чувства — зла и добра: оскорбленной гордости и жалости к ней, страдающей, и последнее чувство победило.
Почти полвека
стояла зрячая Фемида, а может быть, и до сего времени уцелела как памятник старины в том же виде. Никто не обращал внимания на нее, а когда один газетный репортер
написал об этом заметку в либеральную газету «Русские ведомости», то она напечатана не была.
Возвратясь в фанзу, я принялся за дневник. Тотчас ко мне подсели 2 китайца. Они следили за моей рукой и удивлялись скорописи. В это время мне случилось
написать что-то машинально, не глядя на бумагу. Крик восторга вырвался из их уст. Тотчас с кана соскочило несколько человек. Через 5 минут вокруг меня
стояли все обитатели фанзы, и каждый просил меня проделать то же самое еще и еще, бесконечное число раз.
Она бросалась в постель, закрывала лицо руками и через четверть часа вскакивала, ходила по комнате, падала в кресла, и опять начинала ходить неровными, порывистыми шагами, и опять бросалась в постель, и опять ходила, и несколько раз подходила к письменному столу, и
стояла у него, и отбегала и, наконец, села,
написала несколько слов, запечатала и через полчаса схватила письмо, изорвала, сожгла, опять долго металась, опять
написала письмо, опять изорвала, сожгла, и опять металась, опять
написала, и торопливо, едва запечатав, не давая себе времени надписать адреса, быстро, быстро побежала с ним в комнату мужа, бросила его да стол, и бросилась в свою комнату, упала в кресла, сидела неподвижно, закрыв лицо руками; полчаса, может быть, час, и вот звонок — это он, она побежала в кабинет схватить письмо, изорвать, сжечь — где ж оно? его нет, где ж оно? она торопливо перебирала бумаги: где ж оно?
Славянофилы, с своей стороны, начали официально существовать с войны против Белинского; он их додразнил до мурмолок и зипунов.
Стоит вспомнить, что Белинский прежде
писал в «Отечественных записках», а Киреевский начал издавать свой превосходный журнал под заглавием «Европеец»; эти названия всего лучше доказывают, что вначале были только оттенки, а не мнения, не партии.
Зависимость моя от него была велика.
Стоило ему
написать какой-нибудь вздор министру, меня отослали бы куда-нибудь в Иркутск. Да и зачем
писать? Он имел право перевести в какой-нибудь дикий город Кай или Царево-Санчурск без всяких сообщений, без всяких ресурсов. Тюфяев отправил в Глазов одного молодого поляка за то, что дамы предпочитали танцевать с ним мазурку, а не с его превосходительством.
Участвовать в восстановлении такого органа, как «Peuple»,
стоило пожертвований, — я
написал Сазонову и Хоецкому, что готов внести залог.
В один из приездов Николая в Москву один ученый профессор
написал статью в которой он, говоря о массе народа, толпившейся перед дворцом, прибавляет, что
стоило бы царю изъявить малейшее желание — и эти тысячи, пришедшие лицезреть его, радостно бросились бы в Москву-реку.
Я
писал к Нику, несколько озабоченный тем, что он слишком любит Фиеско, что за «всяким» Фиеско
стоит свой Веринна.
Пока еще не разразилась над нами гроза, мой курс пришел к концу. Обыкновенные хлопоты, неспаные ночи для бесполезных мнемонических пыток, поверхностное учение на скорую руку и мысль об экзамене, побеждающая научный интерес, все это — как всегда. Я
писал астрономическую диссертацию на золотую медаль и получил серебряную. Я уверен, что я теперь не в состоянии был бы понять того, что тогда
писал и что
стоило вес серебра.
Он
пишет в статье «Реалисты»: «Конечная цель всего нашего мышления и всей деятельности каждого честного человека все-таки состоит в том, чтобы разрешить навсегда неизбежный вопрос о голодных и раздетых людях; вне этого вопроса нет решительно ничего, о чем бы
стоило заботиться, размышлять и хлопотать».
Вечером я сидел в кабинете и что-то
писал. Вдруг я услышал, что дверь тихонько скрипнула. Я обернулся: на пороге
стоял Дерсу. С первого взгляда я увидел, что он хочет меня о чем-то просить. Лицо его выражало смущение и тревогу. Не успел я задать вопрос, как вдруг он опустился на колени и заговорил...
В длинные зимние ночи он
пишет либеральные повести, но при случае любит дать понять, что он коллежский регистратор и занимает должность Х класса; когда одна баба, придя к нему по делу, назвала его господином Д., то он обиделся и сердито крикнул ей: «Я тебе не господин Д., а ваше благородие!» По пути к берегу я расспрашивал его насчет сахалинской жизни, как и что, а он зловеще вздыхал и говорил: «А вот вы увидите!» Солнце
стояло уже высоко.
Говорят, что по дороге на маяк когда-то
стояли скамьи, но что их вынуждены были убрать, потому что каторжные и поселенцы во время прогулок
писали на них и вырезывали ножами грязные пасквили и всякие сальности.
Или придешь к знакомому и, не заставши дома, сядешь
писать ему записку, а сзади в это время
стоит и ждет его слуга — каторжный с ножом, которым он только что чистил в кухне картофель.
Те, которые уже переселились на материк и устроились там,
пишут своим сахалинским знакомым, что на материке подают им руку и водка за бутылку
стоит только 50 коп.
Когда он со своею жидкою бородкой и с косичкой, с мягким, бабьим выражением
стоит в профиль, то с него можно
писать Кутейкина, и отчасти становится понятным, почему некоторые путешественники относили гиляков к кавказскому племени.
— Превосходно! Вы удивительно
написали; у вас чудесный почерк! Благодарю вас. До свидания, князь…
Постойте, — прибавила она, как бы что-то вдруг припомнив, — пойдемте, я хочу вам подарить кой-что на память.
—
Постойте, князь, — сказала Аглая, вдруг подымаясь с своего кресла, — вы мне еще в альбом
напишете. Папа сказал, что вы каллиграф. Я вам сейчас принесу…
— О нет! Ни-ни! Еще сама по себе. Я, говорит, свободна, и, знаете, князь, сильно
стоит на том, я, говорит, еще совершенно свободна! Всё еще на Петербургской, в доме моей свояченицы проживает, как и
писал я вам.
— А сын мне
пишет, — начинает Любягин, — у них зима теплая
стоит.
— И на третий закон можно объясненьице
написать или и так устроить, что прошенье с третьим-то законом с надписью возвратят. Был бы царь в голове, да перо, да чернила, а прочее само собой придет. Главное дело, торопиться не надо, а вести дело потихоньку, чтобы только сроки не пропускать. Увидит противник, что дело тянется без конца, а со временем, пожалуй, и самому дороже будет
стоить — ну, и спутается. Тогда из него хоть веревки вей. Либо срок пропустит, либо на сделку пойдет.
Наконец дело с Эммой Эдуардовной было покончено. Взяв деньги и
написав расписку, она протянула ее вместе с бланком Лихонину, а тот протянул ей деньги, причем во время этой операции оба глядели друг другу в глаза и на руки напряженно и сторожко. Видно было, что оба чувствовали не особенно большое взаимное доверие. Лихонин спрятал документы в бумажник и собирался уходить. Экономка проводила его до самого крыльца, и когда студент уже
стоял на улице, она, оставаясь на лестнице, высунулась наружу и окликнула...
— Вот вам билетец, — сказал маклер, подавая Алексею карточку. — С этим билетцем поезжайте вы к портному, у него готового платья завсегда припасено вдоволь. Да выбирайте не сами, во всем на него положитесь… Главное, чтобы пестрого на вас ничего не было, все чтобы черное, а рубашка белая полотняная, и каждый день чистую вздевайте… Постойте-ка, я портному-то записку
напишу.
Покуда Фленушка
писала обычное начало письма, Манефа
стояла у окна и глядела вдаль. Глубокая дума лежала на угрюмом и грустном челе величавой игуменьи.
День к вечеру склонялся, измучилась Фленушка
писавши, а Манефа, не чувствуя устали, бодро ходила взад и вперед по келье, сказывая, что
писать. Твердая, неутомимая сила воли виднелась и в сверкающих глазах ее, и в разгоревшихся ланитах, и в крепко сжатых губах. Глядя на нее, трудно было поверить, что эта старица не дольше шести недель назад лежала в тяжкой смертной болезни и одной ногой в гробу
стояла.
Я уже упомянул вскользь о том, как он перед приездом моим из Лондона заходил ко мне и оставил карточку, на которой
написал несколько очень любезных строк, приглашая к себе, когда я вернусь в Париж, И в приписке
стояло, что"Madame Dumas — une compatriote".
Жаль было… мою милую ученицу и приятельницу Лизу. Я ее просил
писать мне из Парижа по-русски, что было бы ей полезно для ее орфографии. И в первом же ее письмеце на русском языке
стояли такие строки:"Пет Мич"(то есть Петр Дмитриевич). Я ее (то есть все) больше и больше рисую, а у нас здесь будет скоро revolution". Она осталась верна себе по части политики, хотя немножко рано предсказала переворот 4 сентября.
Наша гимназия была вроде той, какая описана у меня в первых двух книгах «В путь-дорогу». Но когда я
писал этот роман, я еще близко
стоял ко времени моей юности. Краски наложены, быть может, гуще, чем бы я это сделал теперь. В общем верно, но полной объективности еще нет.
Роман"На суд"
стоит совсем особо, и я им сам не был доволен,
писал его урывками, и моя испанская кампания была главная виновница в том, что эта вещь не получила должной цельности.
Сделавшись редактором, я сейчас же
написал сам небольшую рецензию по поводу ее прекрасного рассказа"За стеной", появившегося в"Отечественных записках". Я первый указал на то, как наша тогдашняя критика замалчивала такое дарование. Если позднее Хвощинская, сделавшись большой «радикалкой», стала постоянным сотрудником «Отечественных записок» Некрасова и Салтыкова, то тогда ее совсем не ценили в кружке «Современника», и все ее петербургские знакомства
стояли совершенно вне тогдашнего «нигилистического» мира.
Наше свидание с ним произошло в 1867 году в Лондоне. Я списался с ним из Парижа. Он мне приготовил квартирку в том же доме, где и сам жил. Тогда он много
писал в английских либеральных органах. И в Лондоне он был все такой же, и так же сдержанно касался своей более интимной жизни. Но и там его поведение всего дальше
стояло от какого-либо провокаторства. А со мной он вел только такие разговоры, которые были мне и приятны и полезны как туристу, впервые жившему в Лондоне.
Пьес за все четыре с лишком года, проведенных за границей, я не
писал и, вернувшись,
стоял совершенно вдалеке от театральной сферы. Но я в 1868 году, когда жил в Лондоне, мог попасть в заведующие труппой Александрийского театра.